Амстердам, Арнольд и Колмогоров

1954 (Амстердам):
А.Вейль: В то же время абстрактные методы имеют неоценимое преимущество
перед классическими, поскольку они применимы к многообразиям с произвольными
особенностями, в то время как даже самые простые из известных нам классических
методов применимы лишь к многообразиям без особых точек.

1954 (Амстердам):
Б.Сегре: Мы не можем не признать за абстрактными методами и их техникой
своейственного им изящества, безупречной логической последовательности и
не оценить важности весьма общих результатов, полученных благодаря этим
методам, в особенности при изучении оснований или трудных вопросов, связанных
с особенностями алгебраических многообразий. Но, равным образом, нельзя
отрицать, что геометрические подходы, с их большей конкретностью, наиболее
пригодны для уяснения и первоначального изучения новых понятий и проблем.

В.Арнольд (о Колмогорове, 2006):

В развитии каждой области науки можно различить три стадии. Первая
пионерская, это прорыв в новую область, яркое и обычно неожиданное открытие,
часто опровергающее сложившиеся представления. Затем следует техническая
стадия –– длительная и трудоёмкая. Теория обрастает деталями, становится
труднодоступной и громоздкой, но зато охватывает все большее число приложений.
Наконец, в третьей стадии появляется новый, более общий взгляд на пробле-
му и на ее связи с другими, по-видимому, далекими от нее вопросами: делается
возможным прорыв в новую область исследований.
Для математических работ Андрея Николаевича характерно то, что он явился
пионером и первооткрывателем во многих областях, решая порой двухсотлет-
ние проблемы. Технической работы по обобщению построенной теории Андрей
Николаевич старался избегать (он говорил, между прочим, что на этой стадии
особенно преуспевают евреи, –– скорее с восхищением, поскольку свое инстинк-
тивное отвращение к этому виду деятельности Андрей Николаевич воспринимал
как недостаток). Зато на третьей стадии, где надо осмыслить полученные резуль-
таты и увидеть новые пути, на стадии создания фундаментальных обобщающих
теорий, Андрею Николаевичу принадлежат замечательные достижения.

Спор перых и вторых в математике вечен. Только вот кто первые, а кто вторые?
Две культуры. Какая из них первична. Однако синтез, третья стадия неизбежна
как победа коммунизма, как смерть.

По. 200 лет. Крещение и Ворон

Once upon a midnight dreary, while I pondered, weak and weary,
Over many a quaint and curious volume of forgotten lore,
While I nodded, nearly napping, suddenly there came a tapping,
As of some one gently rapping, rapping at my chamber door.
“‘Tis some visitor,” I muttered, “tapping at my chamber door-
Only this, and nothing more.”

Ah, distinctly I remember it was in the bleak December,
And each separate dying ember wrought its ghost upon the floor.
Eagerly I wished the morrow;- vainly I had sought to borrow
From my books surcease of sorrow- sorrow for the lost Lenore-
For the rare and radiant maiden whom the angels name Lenore-
Nameless here for evermore.

And the silken sad uncertain rustling of each purple curtain
Thrilled me- filled me with fantastic terrors never felt before;
So that now, to still the beating of my heart, I stood repeating,
“‘Tis some visitor entreating entrance at my chamber door-
Some late visitor entreating entrance at my chamber door;-
This it is, and nothing more.”

Presently my soul grew stronger; hesitating then no longer,
“Sir,” said I, “or Madam, truly your forgiveness I implore;
But the fact is I was napping, and so gently you came rapping,
And so faintly you came tapping, tapping at my chamber door,
That I scarce was sure I heard you”- here I opened wide the door;-
Darkness there, and nothing more.

Deep into that darkness peering, long I stood there wondering,
fearing,
Doubting, dreaming dreams no mortals ever dared to dream before;
But the silence was unbroken, and the stillness gave no token,
And the only word there spoken was the whispered word, “Lenore!”
This I whispered, and an echo murmured back the word, “Lenore!”-
Merely this, and nothing more.

Back into the chamber turning, all my soul within me burning,
Soon again I heard a tapping somewhat louder than before.
“Surely,” said I, “surely that is something at my window lattice:
Let me see, then, what thereat is, and this mystery explore-
Let my heart be still a moment and this mystery explore;-
‘Tis the wind and nothing more.”

Open here I flung the shutter, when, with many a flirt and
flutter,
In there stepped a stately raven of the saintly days of yore;
Not the least obeisance made he; not a minute stopped or stayed he;
But, with mien of lord or lady, perched above my chamber door-
Perched upon a bust of Pallas just above my chamber door-
Perched, and sat, and nothing more.

Then this ebony bird beguiling my sad fancy into smiling,
By the grave and stern decorum of the countenance it wore.
“Though thy crest be shorn and shaven, thou,” I said, “art sure no
craven,
Ghastly grim and ancient raven wandering from the Nightly shore-
Tell me what thy lordly name is on the Night’s Plutonian shore!”
Quoth the Raven, “Nevermore.”

Much I marvelled this ungainly fowl to hear discourse so plainly,
Though its answer little meaning- little relevancy bore;
For we cannot help agreeing that no living human being
Ever yet was blest with seeing bird above his chamber door-
Bird or beast upon the sculptured bust above his chamber door,
With such name as “Nevermore.”

But the raven, sitting lonely on the placid bust, spoke only
That one word, as if his soul in that one word he did outpour.
Nothing further then he uttered- not a feather then he fluttered-
Till I scarcely more than muttered, “other friends have flown
before-
On the morrow he will leave me, as my hopes have flown before.”
Then the bird said, “Nevermore.”

Startled at the stillness broken by reply so aptly spoken,
“Doubtless,” said I, “what it utters is its only stock and store,
Caught from some unhappy master whom unmerciful Disaster
Followed fast and followed faster till his songs one burden bore-
Till the dirges of his Hope that melancholy burden bore
Of ‘Never- nevermore’.”

But the Raven still beguiling all my fancy into smiling,
Straight I wheeled a cushioned seat in front of bird, and bust and
door;
Then upon the velvet sinking, I betook myself to linking
Fancy unto fancy, thinking what this ominous bird of yore-
What this grim, ungainly, ghastly, gaunt and ominous bird of yore
Meant in croaking “Nevermore.”

This I sat engaged in guessing, but no syllable expressing
To the fowl whose fiery eyes now burned into my bosom’s core;
This and more I sat divining, with my head at ease reclining
On the cushion’s velvet lining that the lamplight gloated o’er,
But whose velvet violet lining with the lamplight gloating o’er,
She shall press, ah, nevermore!

Then methought the air grew denser, perfumed from an unseen censer
Swung by Seraphim whose footfalls tinkled on the tufted floor.
“Wretch,” I cried, “thy God hath lent thee- by these angels he
hath sent thee
Respite- respite and nepenthe, from thy memories of Lenore!
Quaff, oh quaff this kind nepenthe and forget this lost Lenore!”
Quoth the Raven, “Nevermore.”

“Prophet!” said I, “thing of evil!- prophet still, if bird or
devil!-
Whether Tempter sent, or whether tempest tossed thee here ashore,
Desolate yet all undaunted, on this desert land enchanted-
On this home by horror haunted- tell me truly, I implore-
Is there- is there balm in Gilead?- tell me- tell me, I implore!”
Quoth the Raven, “Nevermore.”

“Prophet!” said I, “thing of evil- prophet still, if bird or
devil!
By that Heaven that bends above us- by that God we both adore-
Tell this soul with sorrow laden if, within the distant Aidenn,
It shall clasp a sainted maiden whom the angels name Lenore-
Clasp a rare and radiant maiden whom the angels name Lenore.”
Quoth the Raven, “Nevermore.”

“Be that word our sign in parting, bird or fiend,” I shrieked,
upstarting-
“Get thee back into the tempest and the Night’s Plutonian shore!
Leave no black plume as a token of that lie thy soul hath spoken!
Leave my loneliness unbroken!- quit the bust above my door!
Take thy beak from out my heart, and take thy form from off my
door!”
Quoth the Raven, “Nevermore.”

And the Raven, never flitting, still is sitting, still is sitting
On the pallid bust of Pallas just above my chamber door;
And his eyes have all the seeming of a demon’s that is dreaming,
And the lamplight o’er him streaming throws his shadow on the floor;
And my soul from out that shadow that lies floating on the floor
Shall be lifted- nevermore!

1845

Как-то в полночь, в час угрюмый, полный тягостною думой
Над старинными томами я склонялся в полусне,
Грезам странным отдавался, вдруг неясный звук раздался,
Будто кто-то постучался – постучался в дверь ко мне.
“Это верно, – прошептал я, – гость в полночной тишине,
Гость стучится в дверь ко мне”.

Ясно помню… Ожиданья… Поздней осени рыданья…
И в камине очертанья тускло тлеющих углей…
О, как жаждал я рассвета! Как я тщетно ждал ответа
На страданье, без привета, на вопрос о ней, о ней,
О Леноре, что блистала ярче всех земных огней,
О светиле прежних дней.

И завес пурпурных трепет издавал как будто лепет,
Трепет, лепет, наполнявший темным чувством сердце мне.
Непонятный страх смиряя, встал я с места, повторяя:
“Это только гость, блуждая, постучался в дверь ко мне,
Поздний гость приюта просит в полуночной тишине, –
Гость стучится в дверь ко мне”.

Подавив свои сомненья, победивши опасенья,
Я сказал: “Не осудите замедленья моего!
Этой полночью ненастной я вздремнул, и стук неясный
Слишком тих был, стук неясный, – и не слышал я его,
Я не слышал”- тут раскрыл я дверь жилища моего;-
Тьма, и больше ничего.

Взор застыл, во тьме стесненный, и стоял я изумленный,
Снам отдавшись, недоступным на земле ни для кого;
Но как прежде ночь молчала, тьма душе не отвечала,
Лишь – “Ленора!” – прозвучало имя солнца моего, –
Это я шепнул, и эхо повторило вновь его,
Эхо, больше ничего.

Вновь я в комнату вернулся – обернулся – содрогнулся, –
Стук раздался, но слышнее, чем звучал он до того.
“Верно, что-нибудь сломилось, что-нибудь пошевелилось,
Там за ставнями забилось у окошка моего,
Это ветер, усмирю я трепет сердца моего,
Ветер, больше ничего”.

Я толкнул окно с решеткой – тотчас важною походкой
Из-за ставней вышел Ворон, гордый Ворон старых дней,
Не склонился он учтиво, но, как лорд, вошел спесиво,
И, взмахнув крылом лениво, в пышной важности своей,
Он взлетел на бюст Паллады, что над дверью был моей,
Он взлетел – и сел над ней.

От печали я очнулся и невольно усмехнулся,
Видя важность этой птицы, жившей долгие года.
“Твой хохол ощипан славно, и глядишь ты презабавно, –
Я промолвил, – но скажи мне: в царстве тьмы, где Ночь всегда,
Как ты звался, гордый Ворон, там, где Ночь царит всегда?”
Молвил Ворон: “Никогда”.

Птица ясно отвечала, и хоть смысла было мало,
Подивился я всем сердцем на ответ ее тогда.
Да и кто не подивится, кто с такой мечтой сроднится,
Кто поверить согласится, чтобы где-нибудь когда –
Сел над дверью – говорящий без запинки, без труда –
Ворон с кличкой: “Никогда”.

И, взирая так сурово, лишь одно твердил он слово,
Точно всю он душу вылил в этом слове “Никогда”,
И крылами не взмахнул он, и пером не шевельнул он,
Я шепнул: “Друзья сокрылись вот уж многие года,
Завтра он меня покинет, как Надежды, навсегда”.
Ворон молвил: “Никогда”.

Услыхав ответ удачный, вздрогнул я в тревоге мрачной,
“Верно, был он, – я подумал, – у того, чья жизнь – Беда,
У страдальца, чьи мученья возрастали, как теченье
Рек весной, чье отреченье от Надежды навсегда
В песне вылилось – о счастье, что, погибнув навсегда,
Вновь не вспыхнет никогда”.

Но, от скорби отдыхая, улыбаясь и вздыхая,
Кресло я свое придвинул против Ворона тогда,
И, склонясь на бархат нежный, я фантазии безбрежной
Отдался душой мятежной: “Это – Ворон, Ворон, да”.
Но о чем твердит зловещий этим черным “Никогда”,
Страшным криком “Никогда”.

Я сидел, догадок полный и задумчиво-безмолвный,
Взоры птицы жгли мне сердце, как огнистая звезда,
И с печалью запоздалой, головой своей усталой,
Я прильнул к подушке алой, и подумал я тогда:
Я один, на бархат алый та, кого любил всегда,
Не прильнет уж никогда.

Но, постой, вокруг темнеет, и как будто кто-то веет,
То с кадильницей небесной Серафим пришел сюда?
В миг неясный упоенья я вскричал: “Прости, мученье!
Это Бог послал забвенье о Леноре навсегда,
Пей, о, пей скорей забвенье о Леноре навсегда!”
Каркнул Ворон: “Никогда”.

И вскричал я в скорби страстной: “Птица ты, иль дух ужасный
Искусителем ли послан, иль грозой прибит сюда, –
Ты пророк неустрашимый! В край печальный, нелюдимый,
В край, Тоскою одержимый, ты пришел ко мне сюда!
О, скажи, найду ль забвенье, я молю, скажи, когда?”
Каркнул Ворон: “Никогда”.

“Ты пророк, -вскричал я, – вещий! Птица ты иль дух, зловещий,
Этим Небом, что над нами – Богом, скрытым навсегда –
Заклинаю, умоляя, мне сказать, – в пределах Рая
Мне откроется ль святая, что средь ангелов всегда,
Та, которую Ленорой в небесах зовут всегда?”
Каркнул Ворон: “Никогда”.

И воскликнул я, вставая: “Прочь отсюда, птица злая!
Ты из царства тьмы и бури, – уходи опять туда,
Не хочу я лжи позорной, лжи, как эти перья, черной,
Удались же, дух упорный! Быть хочу – один всегда!
Вынь свой жесткий клюв из сердца моего, где скорбь – всегда!”
Каркнул Ворон: “Никогда”.

И сидит, сидит зловещий. Ворон черный. Ворон вещий,
С бюста бледного Паллады не умчится никуда,
Он глядит, уединенный, точно Демон полусонный,
Свет струится, тень ложится, на полу дрожит всегда,
И душа моя из тени, что волнуется всегда,
Не восстанет – никогда!

Миша Фарадей

= Здесь было бы неуместно вдаваться в этот предмет [теологию] глубже; достаточно ограничиться требованием абсолютного разграничения между религиозной и повседневной верой. Меня могут упрекнуть в слабости, когда я отказываюсь использовать интеллектуальные процедуры, которые я считаю безукоризненными в применении к достаточно высоким материям, к еще более возвышенным предметам. Я согласен принять этот упрек. Но даже в самых земных вещах, Его неуловимые следы со времен сотворения мира можно различить вполне отчетливо и понять через другие созданные предметы, несмотря на Его вечную власть и божественную силу; и я никогда не обнаруживал ничего несовместимого между теми вещами, которые человек может познать благодаря душе, заложенной в человеке, и теми вещами, относящимися к его будущему, которые заложены в нем самом, и теми возвышенными вещами, относящимися к его будущему, которые он не может знать, даже обладая душой =

Григорий Перельман.

Теорема.
Гусары денег не берут.

Коммент. Математическая Общественность, кричащая о деньгах, похожа на продажную девку (из анекдота про Ржевского).

Коммент 2. Александр Шапиро это понял раньше, вообще говоря.

Птицы и Люди

-Признаться, мы все начали молиться. Вся надежда была на пилота. Он совершил просто невозможное. Но удар был жестким, многие стукнулись головой. Сначала началась паника, но потом все успокоились, стали надевать жилеты. Сначала вывели женщин и детей. Самолет начал быстро наполняться водой, но нас успели вытащить-

Есть чему поучиться, в общем

Мастерскую посадку совершил 57-летний Чесли Салленбергер по прозвищу Салли, опытный авиатор и бывший пилот ВВС США. Он покинул самолет одним из последних, убедившись, что все пассажиры эвакуированы

Небо над Берлином – 2

Сборка 38 года… это ж было совсем недавно.

Я прекрасно помню время, когда тебя выпустили..

Аннексия Австрии.. потом заварушка с чехами..

было уже ясно, что они затеят войну

хотя и было еще непонятно, какую именно..

и то, что ты попадешь на фронт

только потому, что у тебя РАЗДВИЖНАЯ КРЫША

которая у большинства людей, все же ассоциируется со свежим воздухом

и солнцем…

Случайное

Скудеет дух. Слабеет чувство.
Все меньше в роще певчих птиц.
Средь городского многолюдства
Все меньше чистых русских лиц.

Смешенье рас. Ума смешенье.
И мусор, мусор на Руси. . .
От смуты горькое смущенье
И на земли и в небеси.

Бегут предатели и трусы…
Кто донести поможет крест?
Вороний пир. И мусор, мусор…
Вхожу в обшарпанный подъезд.

Вчера, не выдержав, я мыла,
С брезгливой тошнотой борясь.
Дай Бог терпения и силы
Опять очистить эту грязь.

Я не уборщица из ЖЭКа!
Откуда столько здесь нерях?
Где просто совесть человека?
Вот! Надпись «дура» на дверях.

Нормально так. Правильно.

Бегут предатели и трусы
и мусор, мусор на Руси…

Родион Осиевич Кузьмин 1891-1949

Выдающийся русский ученый и педагог, член-корреспондент АН СССР, доктор физико-математических наук, профессор P.O.Кузьмин родился 22 ноября (9 ноября по старому стилю) 1891 года в Белоруссии, в деревне Рябые Витебской губернии. Его предки были государственными крестьянами. Отец был наречен священником при крещении в церкви редким ныне библейским именем – Осий (в этом имени ударение полагается ставить на вторую гласную, аналогично произносится оно и в качестве отчества, – прим. ред). Как тогда было обыкновенным для русских крестьян, в семье Осия Кузьмича было много детей. До зрелых лет дожили семеро, – четыре сына и три дочери. Желая дать высшее образование всем своим детям, Осий Kузьмич для достижения этой цели продает земельный надел и становится государственным служащим.

Через много лет его мечта сбылась. Все его дети получили высшее образование; многие стали не просто высокообразованными людьми, но видными специалистами

На этой фотографии 1926 года запечатлены: в первом ряду – Михаил, Елизавета Филипповна, Олег и Надежда Кузьмины. Во втором ряду: Ольга Осиевна, Евгений Осиевич (на руках держит любимца детей, – кролика) и Родион Осиевич.

К началу Великой Отечественной войны все дети Родиона Осиевича были студентами институтов. Михаил заканчивал математический факультет Университета, Олег стал студентом Политехнического института. Война внесла свои ужасные коррективы в жизнь этой семьи: в первые же месяцы войны погибли сыновья Родиона Осиевича, ушедшие воевать. В апреле 1942 года погибает старший брат Родиона Осиевича, погибает, едва выехав в эвакуацию из блокированного Ленинграда, – видимо, последствия блокадного голода настигли его за пределами города.